ПОД СЕНЬЮ ЛЮБВИ - Архимандрит Исаакий (Виноградов)
ДЕТСТВО
Родился я в Петербурге 12 февраля 1895 года. Мама находилась в то время в родовспомогательном отделении Александровской женской больницы на Надеждинской улице. Там была и церковь в честь святой мученицы царицы Александры, в которой меня окрестили 16 февраля и назвали Иоанном, как дедушку по матери. Ближайшим ко дню рождения днем празднования памяти Предтечи и Крестителя Господня Иоанна оказалось 24 февраля, когда Церковь вспоминает 1-е и 2-е Обретение главы Предтечи. Этот день и был днем моего Ангела до пострижения в монашество.
Первые годы моей жизни в основном протекали в селе Княжеве, где мама была учительницей, но мои воспоминания больше относятся к жизни в деревне Кряково, куда мы уезжали летом к дяде Ване, или к событиям в деревне Хотыницы, где учительствовал мой папа. Зимою по субботам он часто приходил к нам на лыжах и проводил с нами воскресенье. Иногда же присылал за нами знакомого извозчика с лошадкой, и мы все трое — мама, Тоня и я ехали — к нему, а потом в церковь. Так как папа был регентом, а мама пела в хоре, то буквально в пеленках я уже присутствовал на богослужении, часами лежа на хорах и засыпая под звуки церковных песнопений, а иногда и "подпевая" им.
Мне рассказывали о первом моем "знакомстве" с батюшкой, очень милым молодым отцом Михаилом Петропавловским, который впоследствии принимал и мою первую исповедь. Он пришел познакомиться с папой, когда мне еще не было и года. Я был на руках у мамы и забавлялся игрушкой "ванька-встанька". Отец Михаил взял меня, начал со мной разговаривать, чем-то рассмешил меня, и я в порыве удовольствия и симпатии к нему размахнулся и со всей силой ударил его по лбу тяжелым концом игрушки. Вскочила порядочная шишка. Стали прикладывать медные пятаки, компрессы... Меня долго дразнили, когда я подрос, этим случаем. У отца Михаила была дочь Нина, мне ровесница, почему он так храбро и взял меня на руки. Этот же батюшка преподавал Закон Божий в школе отца. Когда его перевели в другой приход, к нам приехал отец Николай Орнатский, брат известного настоятеля Казанского собора в Санкт-Петербурге — отца Философа Орнатского. А после него был отец Михаил Добронравин, большой друг моего папы.
Отец шутил, что азбуку я знал еще в колыбели. А было это так. Иногда я плакал, и было трудно меня успокоить и усыпить. Не знаю, отчего это, так как здоровьем я отличался всегда хорошим. Должно быть, избаловали меня немного. И вот Кленя начинает меня развлекать. Тянет: "А-а-а"— я реву. Неожиданно она произносит: "Б". Я поворачиваю голову, но все еще плачу. Далее идут все новые и новые впечатления: "В-в", "г-г" и так далее. Не дойдет она еще и до половины алфавита, как я засыпаю от утомления. Говорить я научился сразу чисто, произнося все буквы не так, как старшая сестра Тоня, которая очень долго коверкала слова, произнося их по-своему. Читать я научился очень рано.
До одиннадцатилетнего возраста я был единственным мальчиком в двух наших родственных семьях: моего отца и брата его — дяди Вани. Рос я в обществе двух своих родных и четырех двоюродных сестер и отнюдь не был среди них главарем. Скорее эта роль принадлежала моим сестрам. Я же был мягок, податлив, даже слабохарактерен.
Самым ранним моим воспоминанием является, по-видимому, воспоминание об участии моем в свадьбе тети Шуры. Это происходило в Петербурге зимой 1897/98 года, то есть когда мне было приблизительно три года. Я помню, что был тепло одет и ехал в карете с невестой, как полагается "мальчику с образом". Через год у тети Шуры родилась дочь Мария (Мура), о которой я уже упоминал и еще к ней вернусь.
Очень рано начал я играть "в батюшку", с трехлетнего возраста всех благословлял. Проявлял большой интерес к богослужению. В церковь нас никогда не водили насильно, но мы сами так любили бывать там, что, если приходилось пропустить службу по нездоровью или по другой причине, это всегда было для нас большим огорчением. Дома молились утром, вечером, перед едой и после нее. Не только мы, дети, но и взрослые принимали участие в молитве. Все по очереди читали молитвы: сегодня папа, завтра мама, потом Тоня, я и Оля. Поэтому у нас было сознание, что это дело нужное и важное, а не просто отбывание повинности, налагаемой на одних детей. И если кто-нибудь из нас вечером не сразу засыпал, то мог слышать, что папа с мамой еще долго без нас читали молитвы.
Часто бывая в храме, я постепенно заучил много молитв, так что мог совершить почти целиком любую "требу" для кукол моих сестриц, отслужить "всенощную". Тетя поощряла меня в этих играх, родители же сперва были в недоумении: не является ли это чем-то близким к кощунству? Посоветовались с батюшкой, и он, наш милый сельский батюшка, рассудил мудро. Он сказал: "Оставьте и не запрещайте, иначе он может начать делать это втайне, что будет гораздо хуже. Предупредите только, чтобы не произносил тех возгласов, которыми сопровождается на Литургии преложение Святых Даров, и вообще не совершал Евхаристии, а молебны и всенощную пусть "служит".
Мне иногда задают вопрос: что испытывал я при этих детских играх в батюшку? Было ли это только внешнее подражание тому, что я видел и слышал в храме, или я действительно молился при этом? Должен сказать, что я именно молился и это доставляло мне большую радость.
Приведу несколько запомнившихся мне эпизодов. Помню, как мы с сестрами "отпевали" и хоронили крохотного воробышка, выпавшего из гнезда. В коробочку положили цветов, на них — воробышка, после "отпевания" я говорил надгробное слово, прощались со слезами и похоронили под кустом черемухи, подальше от той злополучной березы, с которой он свалился. И когда уже зарыли, возник вопрос, можно ли поставить над могилой крест, так как ведь "покойник' не был крещен.
Как у всякого здорового и резвого ребенка, бывала у меня иногда склонность пошалить, покапризничать, не послушаться. Близкие мои, все опытные педагоги, мягко и разумно исправляли мои недостатки. Приведу несколько примеров.
В Крякове был большой индюк, которого я побаивался, но хотел всегда подразнить его. Хотя он был за загородкой, однако на близком расстоянии мог больно клюнуть. Мама предупреждала меня: "Вот, ты знаешь Соломона-лудильщика, который изредка приезжает сюда чинить всем посуду. Видел, что у него только один глаз? А отчего? Это он в детстве дразнил индюка, тот рассердился и клюнул его прямо в глаз. Так может и с тобой получиться". Действительно, у еврея Соломона был только один глаз. Я пытался расспросить его самого, и он подтверждал мамин рассказ. До сих пор не знаю, действительно ли так было, или он говорил по маминой просьбе. На некоторое время после посещения Соломона я оставлял индюка в покое, но затем снова принимался за прежнее.
Впервые фотографировали меня, когда мне было четыре-пять лет. Ездили для этого в Петербург. Помню, как зажали мне голову какой-то подпоркой и фотограф обещал, что из аппарата сейчас вылетит птичка. Я стоял на кресле, ручка которого на снимке при некоторой фантазии была похожа на страшную рожу.
Когда я капризничал и не слушался тети Тани, она, бывало, пользовалась этим портретом как пособием при воспитании: "Кто этот хороший мальчик, что стоит на кресле? Думаешь, это ты? Ошибаешься, это Петя Треухов (крестник тети в Крякове). А ты вот здесь, пониже (показывает на ручку кресла). Видишь, какой стал некрасивый, сердитый". Я присматривался с сомнением: где же я? Быть таким страшным не хотелось. Я каялся в своих прегрешениях, просил прощения, и мир с тетей восстанавливался. У тети Тани был песик из породы болонок — пушистый, белый, только на мордочке три черные точки: два глаза и нос. Звали песика Маркизик. Его часто купали и потом мокрого укутывали платками, чтобы обсох. Но он ухитрялся воспользоваться малейшей щелкой в двери (и даже по приближавшимся шагам угадывал, что дверь сейчас откроют), в одно мгновение выскакивал из всех "пеленок" и стрелой мчался на двор, к своей любимой куче мусора. Вывалявшись там до черноты, зарабатывал себе новую "баню". У меня отношения с ним были натянутые: мне нравилось дергать Маркизика за хвост и он в долгу передо мной не оставался. Поэтому, когда мне приходилось доедать суп "за папу", "за маму", "за Тоню" и т. д. (как бы по целому списку) и дело доходило до "Маркизика", я решительно отказывался, ссылаясь на то, "что не люблю его". Конец бедного песика был печальный: его искусала внезапно появившаяся в тех краях бешеная собака и он был усыплен со многими другими покусанными собаками. Все мы его очень жалели, и мне даже стало казаться, что я очень любил его.
В дождливую погоду тетя Таня уводила нас к себе в мезонин и развлекала хранившимися у нее в сундуке заводными игрушками. Был там кочан капусты, из которого выглядывал пушистый хорошенький зайчик. Перед ним — барабан. Если завести ключиком, начинала играть мелодичная нежная музыка, а заяц в виде аккомпанемента бил лапками по барабану.
Другая игрушка, по-видимому, заграничного изготовления: на столе по кругу едет на велосипеде булочник со своей поклажей, к нему вскакивает трубочист, оба дерутся и пачкают друг друга сажей и мукой, продолжая ездить.
Но самая остроумная игрушка, которую я и сейчас бы с удовольствием посмотрел, — это стадо маленьких уточек из дерева или воска. Их пускают плавать в таз с водой. В руках держится палочка, длиной 25—30 см. На одном конце ее изображена розга, на другом — кусок хлеба. Уточки все приплывают, если приблизить к тазу палочку тем концом, где изображен хлеб, и стремительно рассыпаются в разные стороны при приближении розги — наглядное изображение того, что магнитные полюса, заключенные внутри уточек, отталкиваются от одноименного полюса в "розге" и притягиваются к противоположному полюсу в "куске хлеба".
За самые серьезные проступки сажали меня в чулан. Особенно живо помню один такой случай в Крякове. Жили мы там около большой дороги, которая вела в село Ильеши, где была почитаемая чудотворная икона святой Параскевы Пятницы. Мимо нас проходило много паломников, особенно около Ильина дня, в июле месяце, когда праздновали память этой иконы. "Наряд" и облик этих странников мне, четырехлетнему тогда мальчугану, очень нравился. Итак, сижу я, наказанный, в чулане. Это совсем не страшно: было там не очень темно и дверь только приперта, а не замкнута. Наказание состояло в том, что я не имел права оттуда выйти. А время уже приближалось к обеду. Я слышал, что на крылечке, игравшем роль террасы, где отец мой приладил полотно для защиты от солнечных лучей, уже звенят ложки и вилки, гремит посуда.
И желудок мой подсказывал мне, что час обеда уже близок. И вот я придумал штуку, сильно насмешившую моих родителей. Нашел я в чулане старую-престарую, изъеденную уже молью шапку. Вероятно, ее носил раньше пастушок, которому в то время уже купили новую. Нашел и котомку, и посох, который был гораздо выше моего роста, — словом все, что нужно для того, чтобы превратиться в "странника". Надвинув шапку на глаза, чтобы меня не узнали, я потихоньку вышел из чулана, обогнул дом и со стороны дороги подошел к террасе, где в это время отец делал последнее приготовление к обеду: прижав к груди круглый хлеб, он собирался резать его на куски. Подражая голосу проходивших странников, я нараспев "басом" протянул: "Подайте милостыньку Христа ради". Отец с самым серьезным видом отрезал горбушку и подал мне со словами: "Вот тебе, странничек, помолись о нас Богу!" "Спаси тебя Христос!" — отвечаю я, а сам думаю: "Неужели я так хорошо нарядился, что меня и в самом деле не узнают? Придется, видно, вместо обеда съесть только эту горбушку!" Пошел было я дальше по дороге, но Кленя тут не выдержала: схватила меня, подняла, расцеловала и со смехом понесла на террасу. Ну и все тут начали смеяться.
В Крякове задумали раз летом построить ледник. Реки там не было, а лишь маленький пруд, с которого льда набрать на все лето было невозможно. Набивали ледник снегом; но так как снег рыхлый и быстро тает, то и помещение для ледника понадобилось большое. С помощью рабочих было вырыто четырехугольное углубление в земле объемом с комнату средней величины. Стены были укреплены камнем. Наверху со всех сторон были сделаны полки для съестных припасов, дно же ямы оставлено земляным, чтобы талый снег в него сразу впитывался. От ближнего забора на яму падала тень, так что даже в жаркие дни там было прохладно.
Пока еще яма не была наполнена снегом, она являлась излюбленным местом для обеда. Нас очень занимало веселое и дружное приготовление к обеду. Все обедающие разделялись на две бригады. Первая по лестницам спускалась в яму, чтобы принимать и устанавливать там посылаемые сверху мебель и посуду. Вторая же, стоя наверху, на веревках спускала вниз большой столик для обедающих, столик для посуды и кушаний, стулья и табуретки. После всего в особой "люльке — посуду и еду. По окончании обеда эти действия совершались в обратном порядке.
Была еще и беседка, где мы пили утренний и вечерний чай. Там был круглый неподвижный стол и вокруг него круглая же скамейка, часть которой на петлях могла быть отодвинута в сторону для прохода. Все это обрамлялось тенистой кущей кустарников. Ужин же (иногда и обед) происходил на террасе, как было описано выше. Таким образом, в летнее время мы всегда питались на воздухе, если только позволяла погода.
Попало мне раз и в гостях за соучастие в одной шалости. Было мне тогда лет шесть. Верстах в двенадцати от Крякова стояло село Сумское. Один раз зимою, около святок, поехала мама туда в гости, взяла и меня с собою. В доме ее друзей был мальчик Петя, чуть моложе меня. Он стал показывать мне свои новые игрушки, и в том числе красивую маленькую коляску. Была к ней и деревянная лошадка, но кому-то из нас двоих пришла в голову мысль, что гораздо интереснее запрячь в коляску кота, толстого смирного Ваську. Кот вообще очень добродушно переносил, когда мы его тормошили, но в этом случае он чего-то испугался, вырвался из наших рук и помчался к окну, пытаясь влезть по занавеске. Коляска — вместе с ним. От тяжести сорвалась гардина, при падении разбила дорогую вазу Петиной бабушки, а кот, в попытках освободиться, запеленался в занавеску и орал от ужаса благим матом, кусался и царапался при всякой попытке выручить его из беды. На этот шум поспешили взрослые. Они с трудом справились с обезумевшим от страха котом, а потом побранили нас и обоих поставили в угол. Маме было неловко за меня, так как я был старшим и считался вообще благоразумным мальчиком.
Был и у нас самих котик Сибирячок. Помню, как ему делали "операцию". Стали замечать, что он не ест, не пьет, даже не мяукает. Глаза мутные, нос горячий. Укутали его платками, спеленали, как ребенка. Тетя Катя держит его, а тетя Паша раскрывает ему рот. Батюшки! Да там, в горле, уперся ребрами большой рыбий позвонок! Надо вытаскивать. Тетя Паша вооружается сапожным крючком, каким застегивали круглые пуговки на наших детских сапожках, и энергично вытаскивает кость. Умный кот покорно терпит боль, только две слезинки появляются на глазах. Осторожно вливают ему в рот немного теплого молока, и на другой день он уже весел и здоров.
Тот же сапожный крючок помог тете Паше совершить Другую подобную операцию, которой пришлось подвергнуть маленькую шалунью, сестру Олю. Ей пришла в голову фантазия засунуть в ноздрю круглую пуговку от сапожка, и притом ушком внутрь. Как ее вытащить? При всякой попытке пуговица уходит еще глубже в нос. Тетя Паша догадалась применить недавно перед тем появившийся универсальный клей синдетикон. Намазав палочку клеем, она старалась повернуть пуговку ушком в бок и, когда достигла этого, вытащила ее сапожным крючком. Два увесистых шлепка заключили операцию. Но это не помешало Оле через некоторое время проглотить папину маленькую запонку, а он потом искал ее, собираясь в церковь.
Какие игры были у меня в детстве? Подражая родителям, я очень любил устраивать школу для кукол моих сестриц. Усаживал их всех в ряд и обучал. Вместо карандашей раздавал им обгорелые спички.
По просьбе сестер совершал и "требы". Припомню такой случай. Папа с мамой ушли в гости, дома остались я с сестрами и двоюродной сестрой Маней. Это была сирота, дочь рано скончавшейся папиной сестры Пелагии, о которой я еще не упоминал.
Тоня и Маня приходят ко мне с просьбой повенчать кукол: ямщика Ваньку и боярышню Матрешку. У Ваньки плисовые шаровары, кашемировая рубаха и барашковая шапка с павлиньим пером. На Матрешке — сарафан и кокошник с фатой (почему, вероятно, и явилась у сестер мысль о свадьбе). "Батюшка", то есть я, говорит: "Но мы не венчаем, у нас даже нет венцов". "Родители" продолжают настаивать. Тогда детская изобретательность подсказывает нам, что можно самим приготовить венцы. Берем две половинки деревянного пасхального яйца, просверливаем наверху дырочки, вставляем в них крестики из спичек — и венцы готовы. Тоня и Маня, изображая сперва родителей, благословляют дома жениха и невесту, затем, изображая уже лошадей, везут их в колясочке в другую комнату — в церковь. Там Тоня и Маня уже шафера. "Батюшка" обводит молодых три раза кругом аналоя (табуретки) с пением "Исайя, ликуй" и считает брак совершившимся. С ним расплачиваются, вместо денег дают прекрасные лоскутки из запасов тети. У нее был заветный сундук, где лежало много красивых лоскутков от давно уже сношенных или передаренных платьев. Мне эти лоскутки были очень нужны для хоругвей, облачений и других церковных надобностей".
Затем "батюшку" приглашают на "чашку чая". Вспоминая это чаепитие, могу сказать только словами псалмопевца: "Господь хранит младенцы". Тут и сырая вода, и не разошедшийся в ней сахарный песок, и давленые ягоды смородины и малины из нашего сада. Я "благословляю" все это "ястие и питие", и мы его уничтожаем без всяких дурных последствий.
Затем я иду "служить всенощную". Посреди нее вдруг являются те же "родители", Тоня и Маня, и сообщают, что у молодых родился ребенок и необходимо окрестить его. Мне не хочется прерываться и я предлагаю поэтому отложить "крестины" на завтра. "Но ребенок слаб, он может умереть. Вы не имеете даже права отказываться", — заявляет мне Тоня. Я все же не соглашаюсь. "Ах, так! Давай сюда обратно лоскутки! Мы не играем больше!" Глаза у девочек круглые, сердитые. Я возвращаю лоскутки.
"Вот папа с мамой придут, и мы им про тебя все расскажем!" Мне делается неспокойно на душе. "А что бы вы такое могли рассказать?" — спрашиваю их. — "А мы расскажем, как ты сливы из варенья пальцами вытаскивал!" Действительно, дело такое недавно было. Но выход есть: если самому рассказать о своем проступке и попросить прощения, то ничего не будет. Мама и папа не выносили лжи и поэтому требовали, чтобы мы сами рассказывали, если что напроказили. "Про себя я сам расскажу, и что вы делали, тоже им будет известно!" Глаза у девочек делаются беспокойными. "А если мы не расскажем?" — "Тогда и я молчать буду!" — "А что же бы ты все-таки мог рассказать?" — "Я рассказал бы, как вы грифелями, нагрев их на лампе, себе локоны завивали".
Замечу, что мама очень не любила, чтобы девочки рано начинали "фигурять" перед зеркалом. Вот они, бывало, потихоньку, когда мамы нет, и завьют себе локоны и "фигуряют" перед зеркалом, а к приходу ее смочат волосы холодной водой и заплетут их в косичку.
Собственно говоря, я мог бы вполне обойтись в играх без девочек: у меня всегда было много своих интересных игр. Но Тоне и Мане иногда надоедало играть вдвоем, и им нужен был партнер. Играли они летом в пустом амбаре, разделенном на сусеки перегородками для отдельного хранения жита, ячменя, ржи, пшеницы и овса. Он был удобной квартирой для них самих и для их кукол. Там стояли маленькие скамеечки, кукольные кроватки, буфетики, миниатюрная посуда и прочие игрушки—у каждой в своем сусеке.
Приходят они ко мне и просят: "Давай играть вместе. Ты будешь дамой Анастасией Ивановной (так звали одну нашу тетю) и приедешь к нам в гости из Петербурга". Не совсем представляя, чего от меня потребуют, я соглашаюсь. И тут начинается пытка: в жаркий июльский день меня облачают сверх моей обычной одежды в мамину старую шерстяную юбку, подтыкают ее у пояса, чтобы была короче, на грудь кладут подушку-думку, сверх нее надевают мамину кофту, а на голову — старую отремонтированную наскоро шляпку. И происходит следующий разговор у входа в амбар: "Ах, Анастасия Ивановна, очень вам рады, пожалуйте сюда!" "Дама", нарушая свою солидность, должна поднять юбку и перемахнуть через стенку сусека "Антонины Васильевны". "Не желаете ли чайку?" — спрашивает любезная хозяйка. "С дороги можно!" — отвечаю я. И подается на кукольной посуде угощение: свежий огурец с солью, молодой горох (каждую горошину нацепляли всеми десятью пальцами на крохотную оловянную вилочку), печенье "Альберт" и вода с давлеными ягодами. Ведем "светский" разговор. Маня спрашивает: "Какие теперь моды в Петербурге? Вы можете себе представить, дорогая Анастасия Ивановна, почтмейстерша наша на почте вытаскивает из вновь полученного для нас номера "Нивы" листок с модами! Выберет себе по нему платье, запачкает листок своими ручищами и только тогда вкладывает его обратно в журнал. Ведь это безобразие!" "Конечно, — соглашаюсь я. — Но вы должны принять меры, заявить об этом самому почтмейстеру!" Тут в разговор вмешивается Тоня: "Вот вы все-таки скажите, как теперь шьют платья — с воланчиками или без них?" Ответ меня затрудняет, и Маня подсказывает на ухо: "С воланчиками!" Я за ней громко повторяю. "Ну, вот видите, Мария Алексеевна, я же говорила вам, что с воланчиками — так оно и есть!" — подает реплику Тоня. "Скажите, пожалуйста, а сарафанчики теперь в моде с бретельками или без них?" Ну, это уж мне совсем незнакомое слово. "Что такое бретельки?" — спрашиваю тихо Маню. — "Потом объясню, говори: "С бретельками". Я отвечаю Тоне. Мне становится скучно и невыносимо жарко.
Я встаю, чтобы попрощаться и закончить визит. "Куда же это вы, Анастасия Ивановна? А ко мне разве не зайдете? Теперь обедать будем!" — приглашает Мария Алексеевна. Нечего делать, с тоской перелезаю в соседний сусек — к Мане. Через несколько минут подобных же неинтересных для меня разговоров я решительно встаю и начинаю раздеваться: "Я больше не играю. Мне жарко!" — "Что-о-о? Ты не хочешь играть?" — "Не хочу". "Ах, так!" — и следует энергичный щипок в бок. Девочки не дрались, но щипались, как гуси, так что в глазах темнело. Я сбрасываю с себя все одежды, прыгаю через стенку сусека и со всех ног бросаюсь в кусты черной смородины, где меня поймать нелегко...
Время перед моим поступлением в школу совпало с ожиданием прославления старца Серафима Саровского и открытия его мощей. Везде продавались изображения его (пока еще не иконы): как он молится коленопреклоненный на камне или кормит медведя. Подвиги его очень увлекали меня, и я по-своему пытался им подражать.
В Крякове был большой запущенный сад, и в дальнем углу его, около самой изгороди, был излюбленный уголок мой, названный мной святой горкой. Это был камень, вросший в землю, часть которого образовала площадку, выступавшую наружу. Кругом росли деревья и кустарники. В полдень, когда многие отдыхали, я брал с собою висевшую у меня над кроватью иконочку и убегал на "святую горку". Там вешал я иконочку на дерево, а сам становился на молитву, как старец Серафим.
Много прекрасных минут пережил я там, думая, что ни одна человеческая душа меня не видит и не слышит. И только много лет спустя, когда я был уже на военной службе, переписывавшаяся со мной тогда уже совсем старенькая тетя Таня припомнила мне эти уединенные молитвы — оказывается, она выследила меня и тайком часто смотрела на мою молитву, прячась в кустах.
Таким образом, к преподобному Серафиму Саровскому у меня была особая любовь с самого детства. С малышами дяди Вани часто устраивали мы "крестные ходы" на "святую горку": несем хоругви, кресты (самодельные), иконы, служим там молебен. Но вдруг мой "причт" заявляет: "Не хотим больше играть!" Побросают хоругви на траву и убегут. Я стою и чуть не плачу: надо же закончить молебен! Появляется тогда тетя, утешает меня, собирает все "церковное" имущество и ведет меня к себе показывать какие-нибудь замечательные святыни из Палестины или из русских монастырей. Знакомые знали любовь тети к святыням и привозили ей.
Еще в Крякове, до рождения Оли, со мною произошел случай, за который особенно следует поблагодарить Бога. Я без всяких дурных последствий упал в подвал, и вот при каких обстоятельствах. Мама собиралась спуститься туда и поручила Тоне зажечь свечку и принести ее в темную кухню, где был люк в подвал. Тоня свечку зажгла, но отнести ее поручила мне, не сказав, что люк уже открыт.
Как только я вошел в кухню с подсвечником в руках, то моментально почувствовал, что лечу куда-то. В глазах замелькал голубой огонек потухающей при падении свечи (потом оказалось, что она разломилась при этом на четыре части). Оказывается, Тоня преждевременно открыла люк, в который я и свалился.
Шум моего падения испугал маму, и я услышал ее возбужденный голос: "Тоня! Что же ты наделала! Ведь ты убила его!" Но, не чувствуя никакой боли и желая успокоить обеих, я крикнул из подвала: "Мама! Не наказывай ее! Я жив!" И действительно, я был не только жив, но на мне не оказалось ни одной царапины или синяка. Меня задержала при падении довольно пологая лестница, а потом я перевалился на кучу картошки, высыпавшейся из мешка. За это почти чудесное спасение мое мы поблагодарили Бога, так как это падение могло бы закончиться совсем иначе.
Когда мне было пять или шесть лет, в нашу церковь к престольному празднику по особому приглашению ктитора Фомы Алексеевича приезжал служить Литургию отец Иоанн Кронштадтский. Очень много батюшек из окрестных сел сослужили ему, так как не во всех церквах в этот день, 24 ноября, была служба.
После Литургии всех пригласили на обед в дом Фомы Алексеевича. Столы накрыли в зале и соседней комнате, двери открыли, чтобы все могли видеть и слышать отца Иоанна.
Мои родители и я сам были там, но, к великому моему огорчению, я совершенно не помню этого события и знаю о нем лишь со слов других. Прощаясь, отец Иоанн раздавал кому крестик, кому иконочку или книжку. И на моей голове лежала его благословляющая рука. А подарил он мне небольшого формата Евангелие от Луки.
Когда я, уже взрослый, пытался осознать значение этого подарка, то пришел к выводу, что отец Иоанн провидел мое поступление в Духовную академию, и именно в Петербургскую, и вот почему. В то время в России были четыре Духовные академии, и у каждой был свой "уклон", как сказали бы теперь. В старейшей, Киевской, откуда выходили борцы за Православие против католиков и униатов, преобладал интерес к богословию.
Московская академия имела возможность позволить себе роскошь, кроме богословия, серьезно заниматься философией — там преподавал знаменитый философ Александр Иванович Введенский. В Петербургской академии процветало изучение истории Церкви, в Казанской готовились миссионеры для наших окраин, восточных по преимуществу. Апостол же Лука в своих Деяниях дал нам образец истории Церкви в апостольское время.
Отец Иоанн остался доволен пением в нашем храме, поблагодарил регента, а папа попросил его подарить свою карточку. С собой у отца Иоанна не было, но он запомнил просьбу и вскоре из Кронштадта прислал свой большой (20 х 30 см) портрет.
В таком же возрасте или чуть постарше я видел замечательный сон, который произвел на меня глубокое впечатление и запомнился на всю жизнь. Бывают такие сны, которые запоминаются больше, чем реальное событие. Это было зимой в Хотыницах. Я вижу во сне, что ночью сильно стучат нам в окна. На вопросы: "Кто там? Почему стучите?" — оттуда отвечают: "Вставайте! Выходите встречать Христа!" Все мы выходим на улицу и видим: вместо ночи — чудный ясный день, вместо зимы — лето. На деревьях — листья, на земле вместо снега — молодая зеленая травка. На большом плоском камне, который находился посреди площади перед школой, сидит Христос, Такой, Каким мы привыкли видеть Его на изображениях: в розовом хитоне и синем плаще. Прекрасное доброе лицо, синие лучистые глаза. Народу кругом — множество, вся деревня тут, но стоят вдали и ждут, что Он скажет или сделает. А Он говорит: "Пропустите ко Мне детей". Тогда мы все бежим к Нему. И Он с нами разговаривает, нас ласкает и благословляет. Это продолжается довольно долго...
По мере того как я подрастал и прислушивался с интересом к чтению отцом литературных произведений, они стали находить отражение и в моих играх. Оказался у меня для них и подходящий товарищ — мальчик Костя, чуть помоложе меня, сын ктитора нашего храма, уже упоминавшегося Фомы Алексеевича. Особенно привлекала нас речка Хотынка. В одном месте, огибая берег, она образовывала полуостровок, который во время половодья превращался в остров. Там была у нас "Запорожская сечь". Костя — Кукубенко, я — Тарас Бульба. Роль Остапа исполнял приезжавший лишь на лето мальчик Миша. А роль изменника Андрия... Кто бы захотел принять на себя?
Случалось, что, переправляясь весною в "Запорожскую сечь", мы с Костей (Миша был еще в городе) оказывались совершенно промокшими и боялись в таком виде показаться родителям. Тогда мы бежали на кухню Костиного дома, раздевались там совсем и лезли греться на печку. А штаники и чулки вешали на веревку. Тут на беду входила в кухню Костина мама, весьма строгая, и секрет наш открывался. Мы оправдывались тем, что необходимо было попасть в "Запорожскую сечь", а она обещала нас посечь. Мы давали обещание больше так не делать, после чего получали сухое белье и шли обедать. За столом пробирал нас уже сам Фома Алексеевич: "У вас там Запорожская сечь — как бы не пришлось вас за нее посечь!"
Эта же речка чуть не привела меня к большой беде, и мне до сих пор стыдно вспоминать, сколько волнений я доставил один раз моим родителям. Сделанная запруда превращала речку в довольно широкое и глубокое озерко. Весною, когда начинался ледоход, по нему плыли большие льдины, громоздясь друг на друга, сталкиваясь и устремляясь по течению реки к плотине.
Воспользовавшись временем послеобеденного отдыха папы и мамы и тем обстоятельством, что старшая сестра Тоня увлеклась катанием с ледяной горы около школы, я очутился один на берегу и не устоял против искушения покататься на льдине. Вооружившись шестом, я благополучно управлял своим кораблем и заплыл далеко от берега. По счастью, какая-то деревенская тетя, заинтересовавшись, чей это карапуз, стоя на рыхлой весенней льдине, так бесстрашно орудует шестом, а вблизи никого нет, кто бы мог оказать помощь, и разглядев, что это "учителев Ваня", побежала к нам домой и подняла там тревогу. Папа сейчас же пришел на берег. Пришлось мне заканчивать свой рейс и держать ответ. Пошли домой. Папа был суров и молчалив, мама встретила меня заплаканная: "Главное, ведь ты же обещал мне этого не делать!" Я стал просить прощения. "А если бы ты оказался на дне, кто бы за тебя попросил прощения?.." — спросил папа. После этого я был под "домашним арестом" три дня.
С раннего детства я любил наблюдать животных и следить за их развитием. Весной во всех лужах много головастиков. Особенно интересно положить в банку из-под варенья комок лягушачьей икры, следить самому и показывать сестрам, как набухает темное ядрышко, внезапно оживает и начинает пожирать свою скорлупу, как развиваются сперва две передние лапки и длинный хвост, жабры в виде веточек; потом появляются и задние лапки, а хвост уменьшается, выявляется угловатость — и перед нами уже готовый, нежный, чистенький и очень милый лягушонок. Обычно полный цикл проследить не удавалось, так как маме требовалась банка, и я поневоле выпускал в канаву своих еще несовершеннолетних питомцев.
Еще неудачнее были мои опыты с содержанием в неволе кузнечиков. Когда удавалось конфетными щипчиками или пальцами поймать кузнечика, я подносил его к носу какой-нибудь сестренки, чтобы напугать ее, а потом сажал пленника в коробку из-под гильз и предоставлял ему еду в виде листьев и воду на кукольном блюдечке. Но он угрюмо молчал весь день и ни к чему не прикасался. Зато стоило всем лечь спать, как из всех коробок дружно раздавалось оглушительное стрекотание. Мама требовала убрать весь этот зоосад. Но куда? Выпустить жалко! Я прятал коробки в открытый шкапик на террасе. Но кошка находила и пожирала кузнечиков. Один неопытный котенок раз у меня на глазах получил от кузнечика такой щипок в свой розовый носик, что из ранки выступила кровь, а кузнечик исчез. Но взрослые кошки умеют ловить их.
Случалось летом, что я ел еще не созревший крыжовник, запивая его сырой водой, и потом приходилось лечить меня — касторкой, конечно. В горячем кофе она не очень противна, но я не соглашался принимать ее. Тогда дядя Юра, мой крестный, начинал упрекать меня за недостаток мужества и, чтобы показать пример, будучи совершенно здоровым, у меня на глазах выпивал целую ложку холодной касторки. Это действовало на меня, и я послушно выпивал свою порцию.
У этого же дяди Юры был скворец, которого мы все очень любили. Однажды он увидел, как кошка тащила выпавшего из гнезда птенчика, еще не умевшего летать. Птенчик громко кричал, еще громче орали над ним перепуганные его родители, не в силах выручить его из беды. Бросив в кошку что попало под руку, дядя Юра подобрал раненого птенчика и взял к себе. Подлечил, выкормил, и птичка стала совсем ручной — не боялась даже нас, ребятишек. Звали скворца Витькой, и он не только откликался и прилетал на зов, но и сам умел произносить свое имя. Других слов он говорить не умел, но очень хорошо и верно насвистывал услышанную мелодию, например "Во саду ли, в огороде...". Прожил он у дяди Юры целый год, а потом все-таки погиб от незнакомой кошки, проникшей через плохо прикрытую в комнату дверь, когда дома никого не было.
Когда малыши дяди Вани приезжали к нам в гости, мы расставляли стулья и табуретки среди комнаты, с помощью шалей и простынь устраивали паруса, и получался корабль. Я был капитаном, и мы "плавали" по всем странам, о которых читали или слышали.
Когда я был уже постарше, то присутствовал при чтении отцом моим "Фабиолы". Действие происходило в Риме в первый век христианства. Описывались катакомбы, где погребали мучеников и где происходили тайные собрания христиан. Сейчас же и я соорудил себе миниатюрные катакомбы внутри завалинки, а вместо мощей мучеников спрятал в ниши тельца скончавшихся засохших пчелок: с моей точки зрения, пчела, изготовляющая воск для церковных свечей, была существом как бы священным и способным изображать мощи. (А может быть, пчелка-христианка была к тому же замучена язычницей-осой.)
По мере расширения круга моих знаний и интересов разнообразились и игры. В них вплетались сюжеты всех прочитанных книг.
Особенно процветала у нас игра "в рыцари". Она длилась у меня от шести до шестнадцати лет, о чем дальше будет сказано подробнее. Но все же самой увлекательной для меня оставалась игра "в батюшку". Постепенно образовалось у меня и некоторое "церковное имущество": иконочки для "иконостаса", примитивное облачение, хоругви. Папа устроил для меня модель церкви из картона с иконостасом внутри. Крыша и стены снимались. Внутри можно было поставить свечку, и тогда окна были красиво освещены. Большую помощь в "богослужениях" моих оказывала мне младшая сестра Оля. Тоню, как старшую, родители часто брали с собой в гости, а мы, двое малышей, оставались тогда дома и играли вместе. Мы были очень дружны, и Оля охотно принимала участие во всех моих затеях.
Вот наступило лето. Классные комнаты той школы, где преподавал папа, пустуют. Парты вынесены в сарай, за классной доской устроен для меня уголок — это моя спальня. Мы с Ольгой одни дома и начинаем свою любимую игру: у нас "всенощная". Я беру в руки большую линейку — это "диаконская свеча" — и "кадило" — банку из-под сапожного крема с насыпанными внутри камушками (по моим понятиям, существенным признаком кадила являлось бряцание, а не аромат) и начинаю: "Востаните... " У Ольги хороший слух и приятный голосок, так что она уже в семь лет пела в школьном хоре, которым руководил мой отец. Она с целой семьей своих кукол изображает теперь "певчих". Я хожу кругом класса и совершаю каждение, а сестренка поет: "Дивна дела Твои, Господи!" — "На горах станут воды..." И так отслужим, бывало, всю "всенощную".
Вспомнив Олю, хочется отметить ее остроумие, проявлявшееся в своеобразных наименованиях некоторых предметов. "Почему говорят "молоток", когда им колотят? Лучше бы назвать "колоток"! Или: "Называют мазь вазелином, а это, скорее, мазелин". Так она и говорила по-своему. А я, со своей стороны, переименовал ее саму, назвав Олегом. Так что даже в письмах своих ко мне на фронт, когда я был уже офицером, она всегда подписывалась: "Твой Олег".
Весной, сразу после окончания занятий в школе, папа ездил в Нарву и часто брал и меня с собой. Там бывал в это время певческий съезд, собирались руководители хоров, многие со своими певчими. Приглашали и отца с нашим церковным хором, но он брал лишь меня — как зрителя, а не участника. "Смотр" продолжался дней пять. Концерты как лютеранских, так и православных хоров происходили в кирхе, где был прекрасный орган. Приезжал туда один известный эстонский регент с хором в полторы тысячи человек. У отца там было много знакомых. Бывали мы и около известного Нарвского водопада, где стена воды падает с огромной высоты, а водяная пыль разносится в воздухе на далекое расстояние.
На фоне светлых воспоминаний моего безоблачного, беззаботного детства всплывает страшная картина народного бедствия в связи с пожаром, случившимся в соседней с Кряковом деревне в двух с половиной верстах от нас. Это была бедная деревня Беседа. В жаркий летний день, когда все взрослые работали на поле и в деревне остались лишь ребятишки и дряхлые старики, возник пожар от самовара, который неосторожно ставила старушка. Огонь очень быстро стал распространяться, так как избы были деревянные, крытые соломой, а тушить огонь было некому. Жители Крякова поехали на помощь, каждый со своим обязательным предметом для тушения. В то время на избах была прибита дощечка, на которой была написана фамилия хозяина, и тут же на белом фоне синей или черной краской было изображено то, с чем он обязан был явиться в случае пожара в своей или соседней деревне. Смотря по достатку человека, были изображены лошадь или телега, лестница, кадушка на колесах, у бедняков — багор, ведро или топор.
Поехали и мы на лошадке дяди Вани, везя с собой кадушку на колесах. При подъезде к Беседе впечатление было ужасное. В горле у меня сразу пересохло от волнения. Половина
деревни пылала. Хотя обитатели ее вернулись с поля, но решительной борьбы с огнем вести не могли. Их старая и не совсем исправная пожарная машина не могла даже проехать ближайшим путем к речке, так как обгоревшие и обрушившиеся дома загораживали путь. Приходилось объезжать кругом с большой затратой времени. В воздухе раздавались страшные вопли, крики и плач женщин и детей. Мужчины стояли на крышах еще не загоревшихся домов, пытались спасти их, поливая крыши водой. Хлопья горящей соломы разносились на огромные расстояния внезапно возникшим ветром и угрожали зажечь все строения. Некоторые разбирали пылающий дом, иные спасали детей и скот. Я увидел обезумевшую старушку, которая выносила из горящего дома две кринки молока! Наша деревня со своей пожарной машиной начала усердно тушить огонь, но спасти удалось только половину домов, а остальные так и сгорели дотла. Пожар был ликвидирован окончательно, когда прибыла помощь из другого, соседнего и богатого села Ястребина. У них была новая пожарная машина. Наступившая ночь не принесла покоя и отдыха погорельцам: они не смыкали глаз, все время опасаясь возникновения нового очага пожара от тлеющих углей. Помню, что был раз пожар и ночью в той же Беседе, но нас, детей, на него не взяли, и мы только из окна смотрели на багровое зарево и метавшееся пламя.
Пожары в деревнях так были страшны, что нам очень строго запрещалось брать в руки спички. Если коптила уже зажженная старшими лампа, то уменьшить пламя имела право лишь старшая из детей — Тоня. Это было, конечно, вполне разумно, и мы это понимали и слушались.
Отец мой любил собирать грибы, знал хорошо грибные места в лесах около Крякова. Иногда он ходил один с кузовом на спине, с двумя корзиночками у пояса и с двумя большими корзинками в руках. Он сразу сортировал грибы в лесу: белые — за спину, рыжики (их много было в тех местах) — в большую корзинку. Красные, моховики, маслята, сыроежки занимали остальные корзины так, чтобы их легко было разделить дома. Папа вообще любил все делать обдуманно и разумно. Бывало, что мы ехали за грибами всей семьей, не исключая и малышей дяди Вани. Дом запирали на замок, а сами размещались на двух подводах. В одной ехали взрослые с самоваром, посудой и съестными припасами, другую занимали мы, дети, и с нами ехала тетя Таня. В лесу делали привал, распрягали лошадей и пускали пастись на лужайку. Взрослые, а также Маня и Тоня, расходились в разные стороны леса, а мы садились на разостланном одеяле около тети и слушали ее сказки. Нам, малышам, не позволялось идти в лес (иначе пришлось бы искать нас, а не грибы), мы только поблизости собирали сосновые и еловые шишки для самовара. Потом разжигали самовар, доставали пирожки, котлеты и прочее к обеду. А тем временем возвращались один за другим собиратели грибов, сравнивая свою добычу. Закусывали, пили чай и весело беседовали. Дома к ужину была грибная солянка, затем все чистили и сортировали грибы: какие сушить, какие солить, какие варить и жарить. Такие дни были для нас настоящим праздником.
Как я уже говорил, отец мой был не только учителем, но и любителем-агрономом. В Крякове летом мы часто занимались сельскохозяйственными работами. Особенно часто сгребали сено. Бывало, смотрит папа утром на крохотное облачко близ горизонта и уже предвидит перемену погоды. Действительно после полудня начинает хмуриться, и все мы, взрослые и дети, идем спасать от дождя разбросанное для просушки сено. У меня были маленькие грабли, легонькая коса, небольшие серп и цеп. Помню, как лошадка с одним завязанным глазом катала шестигранную каменную призму для обмолачивания колосьев, иногда же делали это и вручную. Тогда и я действовал своим цепом.
В осеннее время в Крякове справляли много свадеб. И был еще особый праздник, когда варили пиво. Это совпадало с днем почитания Церковью святого евангелиста Луки (18 октября).
Нам было очень интересно смотреть, как варят пиво, хотя пробовать его нам не давали.
Весело и дружно отмечали мы и большие церковные праздники, и семейные — дни именин и рождения, когда полагалось у нас пить шоколад. Хотя средства у нас были скромные (папа получал всего 37 рублей жалованья) и подарки поэтому были недорогие, но они нам очень нравились, так как родители замечали наши вкусы и желания. У меня было действительно беззаботное, радостное и, главное, мирное детство.